Тем не менее настроение у всех было приподнятое, хотя Вертипорох с непривычки здорово нервничал. Забавно, как одежда меняет человека: именно механик в своем вечернем смокинге, при усах и в белой рубашке по затейливой французской моде сделался вдруг похож на нескладного отпрыска какой-то старинной фамилии, а его нижняя губа, освобожденная от бороды, и вовсе наводила на мысль о Габсбургах.
Наверху, в зале, среди сверкания паркета, мелькания лакеев и множества голых женских спин к приятелям немедленно подошел Бэклерхорст, стиснул руку Эрлена могучей феодальной дланью, заговорил о чем-то с Кромвелем, они взяли бокалы с подноса блуждающего официанта и, прихватив для приличия видимости Вертипороха, тут же отправились по каким-то делам, а Эрликона оставили на попечение то ли внучки, то ли жены какого-то магната, с которой второпях успели познакомить. Внучка-жена была настолько засушена диетами, что определить ее возраст было решительно невозможно: Эрлен ей чем-то понравился, и общительность ее била через край, но вот беда: говорила она на языке, которого Эрликон не просто не понимал, но даже бы и не взялся угадать принадлежность. Кончилось тем, что он просто сбежал, почему-то пробормотав:
— Челюсть себе вставь, карга. — И принялся бродить среди общества самостоятельно.
В числе прочих набрел он и на Эдгара, утешавшегося в организованном на американский лад буфете в компании других пилотов и мисс Силикон Люсинды Джессоп. При виде Эрлена Баженов подозрительно оживился и как-то плотоядно предложил выпить.
Однако Эрликон мало одарил его вниманием и вообще никак не отметил странное состояние товарища. Он думал о другом. Следуя издевательскому совету Кромвеля, Эрлен прямо из аэропорта позвонил Инге — он знал теперь оба ее телефона — и вот неожиданное чудо: она нашлась, она ответила — как ни странно, из родительского дома, потом второе чудо: в ответ на его неловкую речь она охотно согласилась на свидание, в шесть, «У Марешаля», и даже сказала, что сама закажет столик. Эрликона тотчас же настиг любовный нокаут, и потому единственное, чему он мог посвятить себя на этом, как ему казалось, дурацком и затянувшемся вечере, это безостановочно гипнотизировать взглядом цифры на часах и неустанно редактировать вступительную фразу.
Однако все же пришлось выступить в отведенной для него роли. Подоспели маршал с директором и повлекли Эрлена в задние отдаленные покои, где гостей было немного и расположилась элита во главе с пергаментного цвета стариком в кресле на колесах. Кресло это передвигали по залу двое: зрелая дама в бриллиантах и мужчина с проседью, похожий на стареющего киногероя; на группе, их окружавшей, лежала незримая печать почтения. Подразумевалось, что всех присутствующих полагается знать в лицо, поэтому, представ пред влиятельными очами, Эрликон услышал только собственное имя. Он молча поклонился, втайне опасаясь того, что Дж. Дж. придет охота пошутить, и как бы дедушка, поднявшись по такому случаю со своей каталки, не сплясал бы перед обществом джигу. Но, против ожидания, Кромвель отнесся к церемонии вполне серьезно и даже произнес любезную фразу — он-де счастлив и чего-то там желает. Старичок, в отличие от своего колесного собрата Карла Брандова, заговорил живо и весело, поворачиваясь и жестикулируя восковыми ручками. Разговор велся на французском, и Эрлен понял, что его называют неосторожным молодым человеком; прочее оставило лишь впечатление от великолепного беарнского акцента. Впрочем, и так было ясно, что слава «Стоунхенджа» докатилась и до этих мест. Наконец их с миром отпустили, и дальше задачи распределились следующим образом: механик, в качестве представителя команды, остался на балу накачиваться различными сортами шампанского, пилот стремглав помчался на свидание (коварные минуты из невыносимо тягучих вдруг превратились в безжалостно быстрые, и Эрликон боялся опоздать на свой важный разговор, и вдесятеро больше боялся самого разговора), а главнокомандующий, который вообще ничего не боялся, отбыл выяснить, какие новые козни затевает его старый знакомый Рамирес Пиредра.
Инга и в самом деле находилась в родительском доме. Она приехала рано утром, едва рассвело, бросила в гараже задрызганный «хаммер» и, раскидывая по дороге одежду, погрузилась в ванну. Ни отца, ни матери в городе не было — Рамирес укатил в Бельгию на какие-то переговоры, мамаша Хельга прочно засела в Канне со своими модами и модельерами, поэтому никаких вопросов никто не задавал, и Инга спокойно могла блаженствовать среди пузырьков, булькающих сквозь воду и шампунь. Впрочем, ни блаженства, ни спокойствия не получалось, а случилось нечто совершенно противоположное.
Инга совершила нечто. Сделала один из самых серьезных шагов по дороге к той новой жизни, которую для себя наметила, а попросту говоря — убила Колхию. Поехала и убила.
Да. Нормандия, осень. Была какая-то река, протекающая среди желтеющих скошенных полей, а за ней — еще одна, и языки длинных озер — их, кажется, называют старицы, и между ними — снова скошенные полосы, мостов не было, все это приходилось объезжать, взлетали то ли гуси, то ли утки, потом поднялась стена леса, через лес тоже текла река, впадала в море, и море было недалеко, за краем леса, за дюнами и кустами, и вот в эту лесную реку стремился ручей, прокладывая себе путь по мшистым камням, в нем в полиэтиленовых пакетах были уложены продукты, а на берегу стояли палатки, и это было то самое место.
Инга лежала в траве, на старых и свежих палых листьях, и смотрела в развилку двух огромных деревьев, двух ветел, раньше их было три, но от одной остался лишь почерневший трухлявый клык с губастым желобом от былого дупла; она опустила на глаза очки-бинокль с дальномерной шкалой, и на том берегу ручья из палатки вышла Колхия, а над ручьем кручеными прядями собирался туман. Был вечер, очень теплый для октября в этих местах.